Анастасия Шпунтова
Рассказы
Их увозили на расстрел
Помню, как по селу ехал цыганский табор. Стояло знойное лето. Впереди табора на ухоженной, сильной лошади скакал полицай. Вдоль цыганской колонны двигались на мотоциклах вооружённые автоматами немецкие стражи. Табор замыкал молодой, со звериным выражением лица, второй полицай.
Немцы что-то орали, тогда полицаи взмахивали дубинками, подгоняя измученных цыганских лошадей. Помню жалкий плач цыганских детей, исстрадавшихся от жары и от голода. Вот я слышу душераздирающий крик женщины. Табор останавливается на несколько коротких минут. Отчаянный вопль женщины-цыганки разрывает воздух. На улицу выбегают люди. Я бегу туда, откуда доносятся эти жуткие рыдания. Вижу, как молодая цыганка склонилась над умирающим ребенком. Полицай вскакивает в кибитку, хватает умершего ребёнка и бросает его в коляску мотоцикла, прикрыв тряпицей. Наш народ никогда не любил цыган за их попрошайничество, воровство, обман. Но у каждого народа своя судьба, свои обычаи, своя жизнь. В эти горькие минуты люди забыли о своей неприязни к цыганскому племени. Всех объединило одно общее горе – война. Наши женщины бросились в дома, чтобы вынести несчастным кусок хлеба или картошечку. Но полицаи не дремали. Взмах плётки – женщины, плача, убегают. Табор уходит на запад.
Я чётко вижу последнюю цыганскую кибитку. На тряпье сидела юная цыганка. Я прожила долгую жизнь, но никогда не видела больше такой неземной женской красоты. Она была одета в аккуратное цыганское платьице, подчёркивающее её тонкую, изящную фигурку и выделяющее её прелести: стройные ноги и тонкие округлые руки. Юное, белое, с матовым оттенком лицо её обрамляли пышные смоляные волосы с тяжёлыми косами до талии. Над маленьким ушком девушки, словно чудесный цветок, в чёрных волосах горел ярко-красный бантик. Алые, полные губы и белозубая улыбка девушки притягивали нас, детей, словно магнит. Но самым замечательным на её лице были огромные глаза. Они были синие-синие. Густые, тёмные ресницы, будто нежные тени, прикрывали эти два васильковых озера. Её красота, изящество выделяли её из цыганской среды. Она была ничем не похожа на своих соплеменниц. Она была необычна. Цыганка сидела и улыбалась, не зная не ведая, куда и зачем её везут. Юная, совсем ещё девочка, она улыбалась жизни: небу, солнцу, может быть, первому чувству любви, коснувшемуся её души. Девушка радовалась, забыв тяготы войны и тяжёлые цыганские будни.
Мы, дети, смотрели вслед удаляющейся кибитке. Красавица мило посмотрела на нас, чарующе улыбнулась и помахала нам ручкой. Полицай тихо бросил: «Их везут на расстрел».
Их везли на запад, в сторону посёлка Вишневский. Их увозили куда-то в поля и леса. Их увозили на расстрел.
Шурочка
Шурочка жила в Пятовске через один дом от нашего. До войны окончила семь классов и курсы учителей для начальной школы.
А тут – война. Девочка повзрослела, оформилась, как-то внезапно стала очаровательной девушкой. Её нельзя было назвать красавицей, но её манера говорить, улыбаться, одеваться со вкусом делали её неотразимо женственной.
Я и сейчас явственно вижу её. Вот поднимается она в гору, неся вёдра с водой на коромысле. Нет, она не поддерживает коромысло. Шурочка некрупно шагает, вскинув кверху маленькую головку с роскошными пышными волосами; её большие карие глаза с лукавинкой устремлены в небесные дали, но она прекрасно балансирует маленьким телом статуэтки: удивительно мягко покачиваются её бёдра, тонкая талия изящно гнётся, и на редкость прямая спинка и округлые плечики кокетливо подёргиваются в такт шажкам. Восхитительная гармония!
Коромысло покорно лежит на её плечике, словно пригвожденное, и вёдра, наполненные до краёв, плывут так величественно, что ни одна капля не вздумает возмутиться и вырваться на волю. В спокойнейшей глади вёдер отражаются синева неба и игра солнца. Раскованное тело Шурочки играючи, легко и картинно поднимается в гору. Головка девушки неподвластна житейским заботам. В глазах – мягкий, тёплый свет, на губах – блуждающая, милая, загадочная улыбка. Шурочка живёт радостью от предстоящего вечера любви…
А как умела она смастерить себе очередной наряд из ничего! Эти красивые платьица и блузки нас приводили в восторг. Подружки их копировали, да куда им до Шурочки! Там всё решали не столько её умелые руки, сколько выточенное тело богини Флоры.
Маленькая Шурочка была беспредельно любвеобильна. Шурочку провожали, целовали, любили.., а женились на серых, зачастую несимпатичных занудах, но, по их мнению, надежных.
Помню её бурный роман с В.М. В. кадровый офицер служил до войны где-то в Подмосковье. Там он женился на медсестре Нине, симпатичной девушке из Орехово-Зуево. У них родилась дочь. Война…В. Ушёл на фронт.
Когда Брянщину освободили от немцев, В. получил отпуск, приехал в Пятовск к отцу-матери. И увидел Шурочку. И были ночи, и была любовь. И была разлука. И что удивительно! В селе ни злословия, ни пересудов. Обаяние Шурочки распространялось на души самых отъявленных сплетниц, нейтрализуя их любопытство и злые языки. Вскоре приехала и жена В. с дочкой. Но он уже уехал. Узнав о похождениях мужа, мудрая женщина ответила: «Ну и пусть. Война…»
Погиб он незадолго до окончания войны. Каково же было горе родителей, потерявших единственного сына.
А Шурочка? Она порхала будто Дюймовочка, с цветка на цветок; по-прежнему влюблялась, бросала, её тоже любили, бросали, но, выражаясь языком современного жаргона, ей было всё «по барабану».
Она никогда не злопыхала, не оскорбляла оставивших её поклонников, а продолжала влюбляться, каждым избранником восхищалась и принимала участие в его жизни. Ну, душечка! Чеховская душечка! И только.
Помню свадьбу в доме моей подруги Н.С. Её старшая сестра выходила замуж в 46 году за нашего односельчанина П.Д. Жених вырос в добропорядочной семье, переехавшей из Брян-Кустич в Пятовск в голодное время тридцатых годов. Ещё в довоенное время на фоне деревенских парней П. выделялся внутренней культурой, врожденным умом, тактом и красотой. До призыва в армию работал в селе заведующим клубом и читальней. После срочной службы остался в армии. Война…От П. – ни строчки.
В 43 году он писал письма родителям, частые, теплые. …И вот приезд. Ему – 28 лет, невесте – 21. Свадьба: молодые, Н.С., я и Шурочка. И это вся послевоенная свадьба! На столе пара бутылок дешёвого вина и нехитрые закуски. Мы пьём за здоровье и любовь молодых. Нам хорошо, весело. А Шурочка в своей стихии – она уже положила глаз на жениха. Я на балалайке тренькаю «Цыганочку», и Шурочка раскованно, игриво выходит на центр комнаты. Её стройные ножки выбивают каблучками «колена», гибкое тело легко кружит по комнате, во взгляде её светло-карих глаз играет улыбка. Конечно, ей далеко до Манюшки Гордоновой. Но фигурка, глаза, очаровательные уста, кокетливая гармония тела и духа делают её неотразимой.
Небольшим, но приятным голоском Шурочка, игриво взглянув на застолье, припевает:
Не гармошечка играет,
А четыре пальчика.
Милка девочку родила,
Мне хотелось мальчика.
Жених бросает точный взгляд на Шурочку, наливает стакан вина, выпивает залпом и неотрывно смотрит на искушение.
Маленькая хищница, учуяв интерес к своей особе, мобилизует все возможные свои чары: глаза её блестят, горят, излучая огонь души и радость желанной победы. И из её сердца, пылающего от жажды любви, рвётся новая частушка:
Я милого целовала,
А он меня горячей.
Черт с тобой, что ты женатый,
Лишь бы не было детей.
И всё это так мило, кокетливо, призывно-очаровательно. Играют по кругу прелести Дюймовочки. Вот она приостанавливается, дробно стучит каблучками и, окинув лукавым взором смеющихся глаз застолье, впивается блудливо в глаза жениха.
Красавец, интеллигент, прошедший войну, огни и воды, баловень женщин, очарован и околдован: он уже ничего и никого не видит и не слышит. Теперь он смотрит только на Шурочку.
Всё понимающая Шурочка добивает свою жертву:
Полюбил меня военный,
А ему я по плечо:
Становилась на кровать,
Чтоб его поцеловать.
И «военный» сражен, повержен. Любвеобильная душа Шурочки, поправ все приличия, рвётся навстречу сердцу забывшегося жениха. Я чувствую, как накаляется атмосфера в доме, бросаю балалайку и, сославшись на головную боль и поздний час, с большим трудом отрываю Шурочку от танца и увожу её домой.
…Наша Шурочка ещё долго порхала, влюблялась. Жизнь без любви была для неё немыслимой…
Окончив педучилище, работала в одном из сёл нашего района. Там она вышла замуж за местного парня. Вскоре семья уехала в Подмосковье, где они работали и растили дочь. Раза два Шурочка приезжала на родину, всё такая же лёгкая, маленькая, кукольная соблазнительница.
Говорят, что она уже ушла в мир иной…
И на земле стало меньше одной грешной чаровницей.
Дважды похоронен
Ванечка вырос в семье Каина. Это проклятое слово «каин» неизвестно откуда и когда заклеймило род Вани. Возможно, явилось оно из тёмных глубин веков, и прародителями его были далёкие предки, проклятые небом.
Изба Каина граничила с сельским кладбищем. Ваня был поздним и единственным ребёнком у пожилых родителей. Скромный, застенчивый, большеглазый Ванечка был любимцем односельчан. Ещё в отрочестве заговорила в нём страстная тяга к музыке. Родители купили ему простенькую гармонь, и Ванечка часами не мог от неё оторваться. Вскоре мальчик-самоучка так заиграл, что удивил не только родителей, но и всю деревню. Родители, с трудом собрав деньги, купили Ване гармонь высшего класса – в деревне её называли полубаяном.
После школы закончив профучилище, работал в Унече. Но каждый выходной и праздник брал он гармонь, выходил он на улицу и играл.
Боже мой! Что это была за музыка! Неземные мелодии взлетали из-под талантливых пальчиков Вани: то взметнувшись вверх, лились, ликовали мажорные голоса и будили, призывно манили человека в мир счастья и безбедной жизни; то вдруг, уйдя в другую тональность, плыла на полутонах мягкая, лиричная, богом данная импровизация. Плакали звуки-голоса, тихо вздыхали басы. И снова мажор, торжествующий, звонкий, радостный – полёт души Вани. Это был дар свыше. Искусно извлеченные, изумительные переборы уносились в ночь – и гомонящая ночь затаила дыханье. Перед талантом склоняли головы деревья, цветы и травы. И умолкали птицы, и всё живое вокруг замирало в низком поклоне.
Люди выходили во дворы и восторженно шептали: «Вот играет сын Каина – мёртвого поднимет». Мёртвых не поднимал, но старые, немощные выползали на улицу, больные открывали окна, капризные дети в колыбелях умолкали. И всё это застывало, боясь разрушить гармонию великого таланта и души. Ванечка играл…
Война.. Он ушёл на фронт. Два года родители тщетно ждали весточки от сына. Да откуда ей было придти? Село было занято немцами. В сентябре 43 прилетели первые ласточки-треугольнички с фронта. От Вани весточки не было…Каждый день выходили родители навстречу почтальону. Видя их отчаяние, она говорила: «Успокойтесь, напишет вам Ваня, скоро напишет». И вот он, страшный конверт со словами: «Ваш сын геройски погиб в боях за Сталинград». Поседели старики в одночасье, стали часто побаливать и похоронили Ванечку в своих душах. Но боль не отступала, так и жили с ней, горевали.
Но страшное проклятие снова повисло над избой Каина. Через год пришёл другой конверт с размытой, неразборчивой печатью. Незнакомый человек писал, что их сын жив, но из-за некоторых обстоятельств пока не может им написать, что скоро, вот-вот вернётся к ним, ждите.
У меня нет дара описать радость воскресших родителей Вани. Но проходили дни, недели, месяцы, Ваня не писал, не приезжал. В каждодневном ожидании прошёл ещё год. Бедные старики с тем письмом отправились в военкомат. Военком, рассмотрев каракули, нацарапанные безжалостной рукой негодяя, молчал, пораженный подлостью человека. Внимательно посмотрел он и на конверт с размазанной печатью, всё понял: то была злая шутка подонка. Местный житель, исчадие ада, смастерил подобье печати, нацарапал письмо и опустил его в почтовый ящик. Ни на одной карте мира не значилось выдуманное название города.
Старики в горе катались по полу, плакали. А когда настал вечер, отправились на облюбованное место кладбища, где должны были их после смерти похоронить соседи. Долго лежали они на траве, причитая и плача, старики молили Бога взять их поскорее. Зашумели деревья в тревоге и тут же умолкли, и поникли травы, и утихли птицы. Чёрная печаль окутала землю…
Вдруг налетели тучи, потухла луна, и померкли звёзды; небо разверзлось, ударил гром, и водяная стена рухнула наземь…Задрожала земля, застонала, заплакали деревья и травы, онемело чёрное вороньё, и люди застыли в скорбном молчании. Несчастные старики рыдали, их слёзы смешивались с потоками дождя и неслись в реки, большие и малые. Возможно, влились они в Волгу и омыли косточки Ванечки.
Так во второй раз был похоронен воин и талантливый музыкант.
А на соседней улице у калитки под проливным дождём стояла девушка с прекрасным русским лицом, тронутым двумя скорбными морщинками, в ясных глазах её – печаль. Горькие слёзы невесты катились по бледным щекам, горячие губы шептали только два слова: «Ваня, Ванечка».
Крик её души – отчаянное «Ваня, Ванечка» - рванулся и вознёсся в небесные дали навстречу душе Ванечки.
Васильковое поле
Васильковое поле лежало за крошечным посёлком «Мазовка», отделяющем Унечский район от Стародубского. Девочка быстро пробегала это удивительно-патриархальное селеньице из пяти изб.
Здесь, на Унечской земле, всё было другим: избы с маленькими дореволюционными окошечками, женщины, одетые по-старинному, в чепцах и сарафанах древнего кроя. Говор здешний тоже отличался от стародубского.
Она бежала на свою маленькую, горячо любимую родину, в село Брян-Кустичи. И казалось ей, что она никогда не видела таких удивительных просторов, напоённых благоуханьем цветущих полей и лугов. Всё мне, девочке, было мило здесь и дорого. Я бежала, летела по родной земле, и моё маленькое детское сердце трепетало и пело.
За посёлком стояло золотая стена поспевающей ржи, пронизанной васильками. Васильки! «Редкая птица долетит до середины Днепра», редкий цветок так умиляет душу человека. Тёмно-голубое чудо! В природе так мало голубых цветов. Василёк! Нет тебе соперника. Разве что лупоглазая ромашка? Да, заполонила она луга и пригорки, палисадники и огороды. Хрупкий, быстро увядающий цветок, стал сорняком. Василёк же не разменивается. Скромный и нежный, растёт он избирательно. Растёт только на просторах, во ржи и пшенице. Роскошные розы, пёстрые гвоздики, пылающие гладиолусы так не тронут сердце наше, как милый букет васильков в простенькой вазе. В детстве мы плели из них веночки. Василёк нетребователен к влаге, и поэтому наши веночки долго оставались живыми.
Узкая тропинка, прячась в тени ржи, склонившейся под тяжестью налитых колосьев, вилась тёмной змейкой и разрезала васильковое поле. Я бегу по этой тропинке, не чуя ног, и рву васильки для венков моим двоюродным сёстрам. Вдруг слышу в недалёкой глубине золотого поля, как что-то зашумело и заговорило: черноволосая голова человека льнула к молодой женщине. Я сбавила скорость и приостановилась, пораженная непривычной картиной: черноволосый всё льнул к девушке и, поправляя васильковый венок на её голове, гладил роскошные пепельные косы, целовал её руки. Девушка смотрела перед собой, в её прекрасных темно-синих глазах были любовь и растерянность, горечь и испуг. Два хрустальных ручейка слёз катились по её щекам. Глянув в мою сторону, она вздрогнула и опустила голову. Это была Оля, девушка из моего родного села.
Мне было – 10 лет, Оле – 19. Девушка слыла среди сельчан красавицей и недотрогой; рано потеряв отца, она выросла в наибеднейшей семье. Красавица блюла себя, понимая своё положение бесприданницы. Блюла и тайно ждала своего принца. И вот она – любовь: приехал в село на практику молодой агроном, весёлый и умный красавец, вскружил Оле голову, наобещав ей золотые горы, и уехал.
А в начале сорокового года родился у Ольги сын, назвала его она именем возлюбленного – Серёжей. Ребёнок был копией отца: большеглазый, яркий, красавчик. Оля, приняв удар судьбы, замкнулась и похоронила себя в ветхой избёнке.
1941 год. Я снова иду в Кустичи. Вспоминаю вечер самодеятельности в канун Первого мая. Сельский клуб был забит людьми до отказа. В зале была и Оля, удручённая, одинокая, но всё такая же красавица. Вот только в бездонных синих глазах стояли тоска и безутешность.
Сцена играла, пела, читала – зал смеялся, хлопал в ладоши, ликовал. И вдруг голос: «Оля, пусть Оля споёт!» Голос подхватил зал, хором скандируя: «Оля, Оля, спой!» Девушка опустила голову, а зал просил, требовал, ждал. И Оля поднялась на сцену и запела «грудью»:
…А он гладил, гладил мои косы,
Ой, да на руках во ржи меня носил, носил.
Зал замер. Баянист от Бога, то тихо шёл за бархатом голоса, то переходил на чарующий, нежный аккомпанемент. В мёртвой тишине зала звучал только голос Оли, тёплый, мягкий, обволакивающий. Оля пела… Но вот уже в зал уже рванулись последние горькие, трагические слова:
Выйду в поле – всюду рожь густая,
Ой, да покатились слёзы по лицу.
Ой, ты, рожь, ты, ржица золотая,
Ой, да ты сгубила молодость мою.
Затосковала, заголосила песня и перешла в отчаянный, горький речитатив – плач души Ольги. Закрыв лицо руками, она бросилась со сцены к выходу. Тогда баянист пронёс мелодию песни – тоску с такой страстью и печалью, что зал вздрогнул, загудел, загрохотал ладонями, восторженными голосами и слезами растроганных женщин.
Олю любили, жалели, что было редкостью в те времена, карающие девушек, преступивших грань в отношениях с мужчиной. Далёкая от легкомыслия и волокитства, серьёзная и трудолюбивая, отзывчивая, она не вызывала у односельчан презрения и насмешек. Тяжело пережив своё горе и «падение», блюла она себя, затворив своё сердце в четырёх стенах. На этот вечер вышла она впервые за последние два года.
Годы войны легли тяжелым бременем на её хрупкие плечи; мать умерла, билась она в одиночку на земле, растила сына. Так и бедствовала, пока не появился и не вошёл в её жизнь Иван Васильевич Кожанов.
***
Иван Васильевич Кожанов воевал в сапёрном батальоне. Сколько было разминировано сапёрами дорог и мостов на военной земле. Счёту не было! Прошёл он через Дон, Волгу, Дунай и дошёл почти до Берлина. Сколько мук, страданий выпало на его долю! Часто приходила мысль: убили бы. Но как вспоминал о жене и дочери, откуда только силы брались.
Иван Васильевич встретил до войны девушку и крепко полюбил её. Была она хороша и умна, жили дружно, в любви родилась дочь. Последний раз вместе стояли они на обочине дороги у военкомата: он смотрел на жену и дочь – прощался.
После освобождения Брянской области от гитлеровцев написал сразу же письмо жене. Она писала часто и подробно обо всём. Но с весны сорок четвёртого письма приходить перестали. Заволновался Кожанов, загрустил, да тут дали ему после госпиталя кратковременный отпуск. И помчался он в родное село, пришёл на свою улицу… Всё будто на месте: колодец-журавль, соседские избы и дорога та же, только не было его избы. Узнал от соседей, что сгорела она от стрелы молнии: погибли жена и дочь.
Тысячу раз смотрел он смерти в глаза, выжил, а их, дорогих, здесь как и не было. Защемило в груди, рванулся на родные могилы, обнимал и целовал землю, закричал и пустился бежать. Долго бежал, бежал по полю и лугу, остановился, заплакал…
После войны Иван Васильевич вернулся на родину. Долго не мог придти в себя: прошлое горе не забывалось. О женитьбе и мыслей не было; работал в колхозе на тракторе с утра до позднего вечера. Со временем притихла боль в душе, притупилась.
Шёл однажды он зимой по заснеженному селу и наткнулся на мальчонку, лежащему в сугробе и тихо стонущему. Как оказалось потом, Олин сын Серёжа подвернул ногу. Иван Васильевич поднял полузамершего малыша, запрятал его в шинель, спросил где он живёт и кто его мать. Шёл к дому Ольги, прижав к груди мальчика, и ворохнулось его сердце, как подбитая птица. Ольга встретила гостя молча, сухо поблагодарила, уткнула лицо в ладони и заплакала. Иван Васильевич стал её о чём-то спрашивать, но женщина отвечала скованно, неохотно. Он знал о ней всё от односельчан и заметил, что она страдает, но гордая, не сдаётся.
Иван Васильевич остановил свой взгляд на женщине – Ольга была всё ещё похожа на девушку, стройная, красивая. Бывший сапёр увидел, как прохудилась её изба: крыша протекала, окна покривились и сели, местами прогнил пол. Он вызвался ей помочь, Ольга сначала не соглашалась, но он убедил её. Теперь Иван Васильевич часто приходил к ней и чинил избу. Серёжа ходил за ним по пятам, садился на колени и обнимал его. Иван Васильевич проводил с мальчиком всё свободное время, катал его на тракторе, а зимой - на санках. Ольга оставалась недосягаемой, строгой, и он был по-прежнему одинок. Но с той поры жизнь для Ивана Васильевича стала иной: ожил в нём человек, постепенно отогрелась душа. Привязался, прикипел к мальчику. Да что скрывать, полюбил он Олю всей душой. Оля же, увидев его неравнодушие к ней, всё ещё держала Ивана Васильевича на расстоянии. Не могла забыть Его, Сергея.
Так прошло полгода. Осенью в мерзкую, ненастную погоду мальчик тяжело заболел. До больницы ехать километров двадцать, а Серёжа температурил, задыхался, не мог глотать пищу. Срочно нужно было вести его к врачу. Надежды на транспорт не было: послевоенные лошаденки - немощные, добитые, полевая дорога до тракта - развороченная, разбитая донельзя. Иван Васильевич укутал Серёжу, положил его на грудь, под шубу. Рядом шагала Оля. Так дошагали они до тракта, им сразу же повезло: добрый человек взял на телегу и довёз до Унечи. Вовремя приехали, мальчика спасли, врачи поставили диагноз: дифтерия. Когда за ним приехали, Серёжа бросился к Ивану Васильевичу со словами «папа, папа» и обнял ручонками его за шею. Оля заплакала и впервые сказала: «Спасибо, родной ты наш». Так стали они мужем и женой, жили дружно, в согласии. Оля с благодарностью смотрела на мужа, а он в ней души не чаял.
***
Сергей Яснопольский «не канул в воду». По приезду в город он окунулся в работу: учеба и общественная нагрузка захватили все дни и вечера. Думал сразу же написать Оле, но опоздал: за выпуск стенгазеты, «не соответствующей идеям социалистической системы», попал в число подозреваемых во вредительстве. Тогда был период выискивания «врагов народа», и его исключили из комсомола.
Сергей впал в депрессию, тут и подхватила его сокурсница, давно положившая глаз на Яснопольского. Льстила, опекала, липла; он терпел, но не гнал. Оле написать о случившемся не мог, нельзя было. Слишком круто, горько и небезопасно шла его жизнь: теперь за ним была слежка. Товарищи держались от него на расстоянии, боясь с ним дружбы. В 40-м году его направили на практику в далёкую Ярославскую область. Думал: «Закончу последний курс и поеду к Оле, всё объясню любимой, и она поймет». Не успел. Война.
Сергей прошел ее до конца, был дважды ранен, награждён орденом «Славы». Вернулся на свою Орловщину только в 46 году, работал в совхозе старшим агрономом и терпеливо ждал зимнего отпуска. Не выдержал, не давала покоя память о том лете 39 года. Всё чаще явственно видел в золоте василькового поля свою первую любовь, стройную белую берёзку, с веночком из васильков на льняной головке. Оленька…
Поехал. И вот оно то поле васильковое, в золотой оправе. Шёл он по той же тропинке, и чудились ему в золоте ржи тёмно-синие девичьи очи, такие любящие и встревоженные.
В деревню приехал на закате солнца, у девочки, идущей по селу, спросил об Оле. Она сказала, что Оля жива, раньше жила с сыном, но не так давно вышла замуж. Эта новость так ошарашила Сергея, что у него потемнело в глазах и задрожало сердце. Почему ему никогда не приходило в голову, что Оля может найти другого? Хотелось упасть на траву и умереть. Не спеша, еле передвигая ноги, брёл он по улице, где они гуляли когда-то с Олей. Тут было всё так же, только не было с ним любимой.
А вот и домик Оли, ухоженный, с новой пристройкой. Сергей открыл калитку, во дворе стоял мужчина, по виду лет на десять старше его. Потемнело, закружилось всё перед глазами, гулко затрепетало, забухало в груди. «Воды», - тихо выдохнул он. Мужчина подхватил его под руки, ввёл в дом. Сергей сделал глоток и с усилием поднял голову. Раздался грохот покатившегося по полу ведра с молоком: в дверях, в луже разлитого молока, стояла Оля с лицом белее снега. Иван Васильевич всё понял, но виду не подал.
-«Кто это?» - тихо прошептала она.
-«Ничего, Оля», - спокойно ответил мужчина. – «Человеку очень плохо, скорее принеси сердечные капли.»
Оля бросилась в другую половину избы, из двери которой выглядывал мальчик. Сергей сразу узнал сына, сердцем узнал. Оля принесла ему лекарство – руки её дрожали. Полегчало. Через полчаса все сидели за самоваром. Сергей и Оля делали вид, что никогда не знали друг друга. Маленький Серёжа примостился на коленях Ивана Васильевича, льнул к нему и называл папой. Нелегко было Яснопольскому сидеть рядом с незнакомым человеком, ласкающим его, Сергея, сына. Нелегко знать, что любимая женщина вот тут рядом, а он не имеет права прямо взглянуть ей в глаза.
Ещё тяжелее стало, когда легли спать. Сергей слышал, как мужчина говорил ласковые слова Серёжке, ласкал его. Ласкал Иван Васильевич мальчика, а в голову лезли тяжёлые мысли: «Если сердце Оли позовёт назад, и она уйдёт с Яснопольским, мешать не стану. Между ними есть их прошлое, есть их сын». Не спал, ворочался Иван Васильевич, не спала, вздыхала за перегородкой Ольга. В ту ночь никто не спал, Сергей не уснул до утра: перед глазами стояла Оля. За эти годы она не изменилась, вот только синие глаза утратили простодушие и доверчивость, стали строже. Была она такой же родной и любимой.
А утром увидел он над кроваткой сына васильковый венок, васильки от времени усохли, поблёкли. Это тогда, в 39-м, они с Олей собирали васильки и сплели из них венок, он так шёл к синим глазам Оли. Серёжа смотрел на неё восхищённо и называл красавицей-незабудкой. Теперь этот угасший венок был только памятью о чудесном лете любви. Умер венок, да только вот любовь их не умерла: знал, чувствовал Яснопольский, что жива она, жива затворница – боль, и будет жить до конца дней.
Когда Кожанов ушёл за водой, Сергей подошёл к Оле и взволнованно сказал: «Оленька моя, бери нашего сына. Увезу я вас к себе навсегда». Оля отвела в сторону залитые слезами глаза, отрицательно покачала головой и пошла низко опустив её. Нет, не могла она причинить боль Ивану Васильевичу, поднявшему её и сына из нищеты и безмерного горя.
Возвращался Яснопольский усталый от пережитого и безысходности дум. Проходя васильковое поле, остановился, попрощался с ним навсегда. Домой вернулся больной: измучился, извелся. Но нужно было жить. Знал, что в будущем будет у него всё: жена, дети, дом, друзья. Но не будет никогда, что потеряно безвозвратно, навсегда. До последнего вздоха будет помнить он васильковое поле, родную Оленьку и всё прекрасное, что было между ними. Прощай, Оленька, василёк мой синеглазый! Журавушка моя!
Война и любовь
Зима 1942 года. В деревне тихо – нет немцев. Власть представляют старшина волости и два полицая. Сельский Совет был переименован немцами в волость, а председатель С\Совета – в старшину волости.
Зима… Деревня рано уходит в ночь, но в одной из квартир учительского дома ярко горят окна, заливается гармонь, и до нашего дома долетает женский смех и топот пляшущих. В обществе полицаев и старшины там веселятся молодые учительницы нашей школы. Из них я только помню по именам двоих. Я выхожу во двор и слышу смех моей первой учительницы Ольги Васильевны, девушки лет тридцати, с благородной внешностью и манерами хорошо воспитанного человека. С лицом белого мрамора, зелёными большими глазами в тёмных ресницах и гладкой причёской чёрных густых волос была она весьма привлекательна.
Дочь коренного горожанина-священника, сосланного в годы перегибов на Соловки, отличалась Ольга Васильевна от учителей из простонародья тактом, сдержанностью, привычками – внутренней культурой. Она, учительница начальных классов, при оккупации была назначена директором нашей семилетней Пятовской школы.
В эту зиму её часто можно было увидеть в вечернее время в обществе старшины волости, жителя с. Покослово. Я чётко вижу, как пара выхоленных гнедых лихо несёт расписной возок старшины по заснеженным улицам нашего села.
Мне и сейчас трудно сказать, что заставило Ольгу Васильевну кататься с человеком семейным, не первой молодости и не её круга, да ещё и ставленником немецких властей?
Что? Быть может, тоска по любимому человеку, жениху, ушедшему на фронт? Или критический возраст и безысходность? Всё, что угодно. Только не была она гулящей. Но, что было, то было…
Хорошо помню и юную красивую девушку из г. Стародуба Татьяну Васильевну, учительницу географии. На её уроках я плохо слышала, о чём она говорила, только смотрела на подвижное лицо учительницы с яркими пухлыми губами и чарующей улыбкой. Когда она улыбалась, обнажался передний ряд зубов со щербинкой, а на щёки мгновенно являлись призывные ямочки, и кокетливо поднималась правая бровь.
Хороша была Танюша!
Полицай, по имени Шурка, не мог не «запасть» на такое обаяние. Он и сам был красив с лицом, похожим на С. Есенина. Только имидж у него был другой. У Есенина имидж – разгул, а у Шурки – гармонь, с которой он почти не расставался. Гармонист он был отличный.
И вот любовь… Танечка и полицай по весне сыграли свадьбу. Свадьба пела и плясала три дня. Молодые – одно загляденье. Таня – в своём белом, Шурка – в мундире полицая.
Оба полицая (Шурка и Елисеенко М.) вскоре вступили во Власовскую армию. После разгрома власовцев оба полицая попали в штрафбат, потом на передовую, и оба погибли.
В сентябре 43-го года Брянская земля была освобождена от гитлеровцев.
Как же жестоко расплатились за свою любовь обе женщины!
Наши власти долгие годы «наезжали» на них. Особенно досталось Татьяне Васильевне. Её теребило РАНО, ОБЛОНО, ею занимались следственные органы г. Стародуба, Брянска, все – вплоть до Московских кабинетов.
Навсегда была запятнана и загублена не только её карьера, но и карьера её второго мужа, бывшего офицера Советской Армии.
Я не вправе судить ни Ольгу Васильевну, ни Татьяну Васильевну. Видно, то были издержки молодости и непростительное легкомыслие. Или всё-таки они разуверились в победе нашей Армии? Нашего народа?
Неисповедимы пути твои, Господи…